Город на холме
Шрифт:
– У гверет Моргенталер.
– Почему вдруг?
– Потому что отец заявил, что с меня станется принести в дом хамец [48] и тем самым ввести в грех всю семью.
– А ты?
– А что я? Помог матери и Бине с уборкой и с наслаждением слинял.
Я думаю, что большую часть предпасхальной уборки сделал именно он, а какая это каторга, я хорошо помню по Махон Алте. Стоит ли говорить, что его отец в этом направлении пальцем о палец не ударил. Может быть, исключительно из чувства протеста, но Шрага был серьезно сдвинут на чистоте и порядке. Я была готова сгореть со стыда, когда он драил полы у меня на кухне и в ванной, а уходя, по-военному быстро заправлял кровать, на которой мы только что занимались любовью.
48
Хамец (ивр.) – квасное. В течение семи дней Песаха в еврейском доме нельзя иметь ничего из заквасившегося теста.
– Тебе привет от гверет Моргенталер.
– И ей тоже. – тепло улыбнулась я в телефон.
Лично знать гверет Моргенталер я чести не имела, но по рассказам Шраги достаточно
– Малка… Я должен кое-что тебе сказать.
Тон не предвещал ничего хорошего.
– Что такое? – спросила я как можно нейтральнее.
– Ходят слухи, что на выселение людей из Гуш-Катифа бросят армию [49] , но еще не ясно, резервистов или регулярные части.
Господи, а я уже испугалась.
– Я не буду этого делать. Я всегда старался быть хорошим гражданином своей страны и дисциплинированным солдатом. Видит Бог, старался. Но этот преступный приказ я выполнять не собираюсь. Не стоило менять одно гетто на другое, чтобы за меня принимали решения что морально, а что нет. Это я всегда буду решать сам. Если ты узнаешь, что я отдан под трибунал, то это потому, что отказался выгонять других евреев из их домов.
49
В августе 2005-ого правительство Израиля эвакуировало еврейские поселения из Газы. Это сопровождалось массовыми акциями протеста и гражданского неповиновения.
– Если ты думаешь, что я тебя брошу, то не надейся. Я буду к тебе в тюрьму на свидания ходить.
Трубка затихла. Видимо, Шрага пытался сообразить, что такого романтичного в тюремных свиданиях. Откуда ему было знать, что каждая женщина, выросшая на русской культуре, будь она хоть еврейкой, хоть кореянкой, хоть кем еще, в душе немножко декабристка. А у меня еще и отец был политзеком.
– Малка, я… даже в тюрьме буду… твоим.
Спасибо, обрадовал.
– Но мы же всё-таки можем надеяться, что до тюрьмы не дойдет, – ласково сказала я. – Гверет Моргенталер проводит тебя на сборы, а я встречу.
Я бы провисела с ним на телефоне всю ночь, но ему действительно завтра ехать на сборы, и он должен выспаться.
Закончив разговор и заварив себе чаю, я осторожно открыла папку, врученную мне мамой. Чего тут только не было. Фотографии, письма, документы, толстая общая тетрадь в потрескавшейся клеенчатой обложке. Пахло стариной и пылью. Я наугад взяла письмо, написанное на нескольких листах разлинованной серой бумаги. Почерк был мелкий, аккуратный и между двумя линейками влезало по три рукописные строки. Письмо начиналось словами: “Дорогая моя дочь Сима”, а кончалось словами: “Твой отец Константин Ким (Ким Кан Чоль). Член ВКП(б) с 1916 г.” и было датировано январем 37-го. Через несколько месяцев мой прадед навсегда исчезнет в подвалах владивостокской Лубянки, а потом всех корейцев Приморья, в том числе шестнадцатилетнюю мою будущую бабушку, погрузят в теплушки и депортируют в Узбекистан. Строго с классовых позиций прадед излагал свою бурную биографию. Но за зарослями тошнотворных идеологических штампов я все яснее и яснее видела живого человека, и этот человек нравился мне все больше и больше. Десятилетний, он наравне с родителями обрабатывал выделенный им русскими властями маленький надел. Он добился, чтобы местный пономарь научил его читать по-русски и оттачивал свое умение за молитвословом и старыми газетами. Односельчане по старой корейской привычке решили собрать деньги и послать способного мальчишку учиться, чтобы впоследствии он деревне помогал. В начале века прадед стал первым корейцем - студентом Казанского университета. Потом была русско-японская война. Офицерского чина ему, конечно, не дали, хотя врачам полагалось, пошел вольноопределяющимся. Он действительно любил свою новую родину, а о старой помнил только одно – ужас, перекошенные от ярости лица японских солдат, их стеки и тяжелые сапоги. После русско-японской войны прадед Россию любить не перестал, но в самодержавии более чем разочаровался. Дальше была медицинская практика в Приморье, марксистские кружки, подпольная работа против японской власти в Корее. Когда в 1918-м японцы оккупировали Приморье, он ушел в партизаны и довоевался до того, что за его голову японцы назначили самую крупную награду во всем регионе. Потом была партийная работа, налаживание медицинского обслуживания среди приморских корейцев, годы оптимизма и больших надежд. Каково ему было в 37-м, какими словами мог он объяснить своей дочери-подростку, что с той страной, которую он всю жизнь любил, которой он всего себя отдал, чьи рубежи отстаивал, произошло что-то ужасное. Листки бумаги трепетали в моих пальцах, я чувствовала, что дело движется к неизбежной развязке.
“Возможно, я не прав и мои рассуждения покажутся тебе отсталыми и феодальными. Но я считаю, что каждый человек обязан знать, кто его предки. Это помогает человеку быть лучше и чище, сохранить в трудных обстоятельствах лицо, не опозориться самому и не опозорить никого. Если это моя последняя возможность обратиться к тебе, Сима, я хочу рассказать тебе о твоей маме и ее родителях. Твоя мама действительно умерла, производя тебя на свет, но главного я тебе не рассказал. В 1921-м японцы схватили твою маму и из их тюрьмы она уже не вышла на своих ногах. Ей перебили руки и ноги за то, что она моя жена, за что, что она отказалась сказать, где я. Весь свой страх перед надвигающейся революцией, перед справедливой местью корейцев, выместили эти изверги на беременной женщине. Твоя мама учила детей, ее все уважали и любили – русские, корейцы, китайцы. Они собрали деньги, написали прошение в японскую жандармерию об ее освобождении. Ее везли домой из тюрьмы на телеге и в этой телеге она тебя родила. И умерла там же. Все знали ее как Елену Ким, но когда я познакомился с ней в Казани, ее звали Эйдль Винавер. Имя Елена она взяла при крещении, чтобы нам дали зарегистрировать брак. Мы познакомились в публичной библиотеке. Я думал, что свидания, вздохи, романы – это для золотой молодежи, для тех, кто не хочет серьезно учиться. Но твоя мама не ждала, что я буду петь серенады у нее под балконом. Она выросла в рабочем поселке на Урале и хорошо знала жизнь. Из того, что она мне рассказывала, я запомнил, что ее отца звали Лазарь и его десятилетним угнали в царскую армию. Ее мать звали Ривка, она была дочерью владельца лесопилки и сбежала из дома, чтобы ее не выдали замуж насильно. У Лазаря и Ривки было много сыновей, а твоя мама была последыш, младшая. Когда она осиротела, ее воспитывала жена одного из братьев, а когда подросла, отправили учиться в гимназию в Казань”.
Я стала лихорадочно выкладывать из папки ее содержимое в надежде найти хоть какие-нибудь документальные подтверждения. Фотография. Задумчивая темноглазая гимназистка с точно кистью нарисованными бровями. Таких лиц на улицах израильских городов просто через одно. На обороте изящная надпись с ятями “Кан Чоль, я всегда с тобой. Эйдль. Май 1905”. Свидетельство об окончании гимназии. “Дано Винавер Эйдль Лазаревне, отставного унтер-офицера дочери, иудейского вероисповедания, родившейся 23 апреля 1890 года в том, что она при отличном поведении прошла полный семиклассный курс и восьмой педагогический класс и показала следующие успехи…” По всем предметам отлично. В графе “закон Божий” - прочерк.
Я почувствовала, что какая-то неведомая сила раздвигает мою грудную клетку, сводит вместе лопатки, заставляет сесть прямее. Откуда-то из глубины поднялся и овладел мной смех, сотрясавший все мое существо. Я почувствовала, как по щекам текут слезы, как закололо под ребром. Как просто все оказалось. Вот почему так тянуло в дедов шкаф с самиздатом, так легко слетали со страниц бледной ксерокопии учебника “Элеф милим” [50] буквы и слова в благодарно протянутые ладони, а комментарии относительно моего не типично библейского лица пролетали мимо, не задевая. Накануне отъезда мы с дедом Семеном поехали в Белоруссию провожать на ПМЖ в Канаду его младшую сестру. Она уезжала к сыну, внукам и русской невестке. Мы стояли втроем – дед Семен, баба Соня и я – на краю лесополосы у стандартного серого обелиска, где было написано, что здесь похоренены советские граждане, убитые немецко-фашистскими захватчиками. За что они, собственно, были убиты, обелиск стыдливо умалчивал. Соня, тогда, как я, семнадцатилетняя, выползла из этого рва и ушла в этот лес. Тогда, стоя у обелиска, я боялась взглянуть на нее и только слышала, как медленно падают слова: “Я не хочу никуда ехать. Я хочу остаться здесь вместе со всеми. Все равно наш род прекратился, зачем жить дальше”.
– “Но я здесь…”, -прозвенело надо рвом. Я, Малка бат [51] Валерия бат Сима бат Эйдль бат Ривка, я всегда была вашей, я вернулась, никто и ничто не оторвет меня от вас. Тех, что во рву, не вернешь, но я дам вам еще.
50
По ксерокопиями учебника “Элеф милим” - “Тысяча слов” - евреи Советского Союза учили иврит в доперестроечные времена.
51
Бат (ивр.) – дочь.
“Сима, возможно, настанут тяжелые времена и ты услышишь обо мне много вещей, в которые тебе будет трудно поверить. Я прошу тебя, знай, что я не запятнал себя изменой, всегда был предан делу освобождения угнетенных и не сделал ничего, за что мне пришлось бы стыдиться. После всего, что ты здесь прочитала, я думаю, ты не поверишь, что я японский шпион. Единственное о чем я жалею, это что не уделял внимания тебе. В случае моего ареста моя семья не оставит тебя, как до сих пор не оставляла”.
Глаза слипались, хотелось спать. Я сложила материалы в папку, а остальные сборы решила отложить до завтра. Последней мыслью перед сном было то, что Шрага все-таки обрадуется. После таких доз пропаганды, какие он в детстве получил, не мудрено, что неевреи представляются ему таинственными и опасными существами, по недоразумению наделенными человеческим обликом (а так-то у них по пять ног и по три антенны из головы). Когда он узнает, что мои предки по женской линии еврейки, ему будет со мной легче и комфортнее. А это главное.
Наутро Томка позвонила мне и сказала, что машина пошла за мной еще на рассвете. Она сказала, что ехать около четырех часов и поэтому запаковала мне перекусить. Я выпила чашку кофе с привкусом немытого титана, закусила бананом и лепешкой, похожей на нашу питу, и вышла “с вещами” к подъезду отеля. Там шелестели тополя так, как они умеют только в Ташкенте, и плескался фонтанчик. Я сидела, держа на коленях папку с семейным архивом, и читала. С таким набором предков не мудрено, что я не боюсь смерти и рассматриваю любую передрягу как шанс закалить характер. На протяжении четырех поколений семья Винавер-Ким-Ан жила по принципу “что-не-убьет-тебя-то-сделает-тебя-сильнее”. Прабабушку Эйдль японцы арестовали прямо в классе, где она преподавала. Должно быть, она понимала, что ей предстоят не чайные церемонии и не уроки икебаны. Не замечая жандармов, она написала на доске задание на следующий урок, ответила своим ученикам на традиционный поклон и улыбнулась им на прощание. Такой и запомнил ее один из учеников, эту сцену впоследствии описавший. Бабушка Сима, после пятнадцатичасовых рабочих дней на хлопке и рытье арыков, училась в вечерней школе, корейцами же организованной. Родня ее отца показала себя не с лучшей стороны, и уже будучи студенткой, она не получила от них ни копейки. Дед Владимир, чтобы попасть на фронт, выдал себя за казаха, так как ссыльных корейцев было указание не брать. Его ранили при форсировании Днепра, а пока он лежал в госпитале, до начальства дошло, что он кореец и, соответственно, знает язык. Деда отправили на Дальний Восток, и осенью сорок пятого он пришел к своим как освободитель. Потом приехал в Ташкент к своим родителям и женился на бабушке Симе через восемь дней после того, как впервые ее увидел.