Foxy. Год лисицы
Шрифт:
Но как быть, если все так неожиданно волнует и притягивает так неодолимо? Встречаться? Но где? Снимать квартиру? Пошло, отвратительно… И как объяснить дыру в бюджете рачительной Аликс?
А Лиза… Наивна, неопытна, опасно эмоциональна… И так серьезна… Для легкого романа здесь места нет. Здесь – судьба, рок… Веет вечностью. Античной трагедией. Потому так влечет. Потому так мучит и жалит. И несет, словно щепку. Но ведь полную жизни, счастливую щепку… И прямо к грохочущему краю стремнины… Так ведь и жизнь можно сломать – свою, ее… А Аликс? А дочь?… Нет, их-то нельзя подвергать никакому риску. Да что там, так ведь и умереть можно…
Кто ее знает, Лизу, что она может натворить? Если не с нами, то с собой? В этом смысле Деготь, Деготь,
Кстати, она опять пишет. Выскочила пробкой из этого кувшина, куда я пытался ее заманить, словно джинна, из этих костромских лесов – не удержал ее Митя. Слабоват старик, зря я на него понадеялся. Такой же впечатлительный и искренний, как Лиза. Ну разве с Деготь так можно? Все – сразу, все – прямо, все – всерьез и навечно? Она же кошка… Драный котенок из подворотни, не то что ее породистый гладкий подарочек, что тихонько урчит и поет сейчас мне на ухо свои абиссинские песни… Хорошо хоть Деготь не звонит, только пишет и пишет свои бесконечные эсэмэски… Пока. Ничего, не обращать внимания. Глупости все это. Но Лиза… Лиза – это загадка».
Александр Мергень отцепил от себя кошку, встал и пошел на кухню. Насыпал «Вискас» для котят – крохотные, словно дробь, галетки застучали по дну стальной миски. Вынул из белого с золотом шкафа бутылку бургундского. Налил, прилег на диван с бокалом в руке.
Нет, с Лизой рисковать нельзя. Но если хочется, то можно. Если так хочется… Но тогда пускай сама ищет место для встреч. Если и ей так же хочется, найдет.
И он вспомнил, как ездил прошлой зимой на свою дачу с Деготь. Она так просилась… А он был так не против… Но ведь ничего не было. Да и что могло быть в выстуженном доме, куда приехали протопить печку и сбросить снег с крыши? Деготь, кутаясь в свою дубленку, топила печь, пока он махал лопатой на крыше. Потом, обжигаясь, пили чай. Но факт был. И Деготь этим удовлетворилась.
Но Лиза, Лиза… Неудержимо это влечение. Кажется, не только мельчайшие молекулы, но целые куски его плоти отрываются от его страждущего, ноющего, млеющего тела, устремляясь к ней… И дух его порабощен и счастлив новым, нежданным рабством…
А может… Может, это страсть? И он сказал ей правду? Не то, что казалось ему правдой, когда он плакал, скрыв глаза под ее ладонью на жестком зеленом ковре в той нежилой квартире, а правду истинную? И тогда они обречены друг другу – он и эта женщина с лицом сиенской мадонны и глазами Моны Лизы, эта рыжая лисица? Обречены… Обручены… И все это немыслимое, невозможное – не во сне, а наяву? И все это так просто? И так невообразимо редко… И почему она ему так верит – она, немолодая уже и разумная Лиза, которую он двадцать лет не видел, чтобы встретить и полюбить навсегда? А он ей почему верит? Но ведь верят оба, и верят безусловно… Если она стала для него небом, воздухом, жизнью… Что с ним? А вдруг это правда, что он, сам того не зная, любил ее все эти двадцать лет, и она тоже?
«Немыслимо. Мучительно. Радостно. Боже, – подумал он, – как же я счастлив! Пусть это пройдет, пусть это совсем, совсем ненадолго, но ведь это есть! Это счастье – есть! Милая…»
И Александр Мергень перешел в кабинет, плотно закрыл за собой дверь, включил компьютер – пусть думают, что я устал от работы и могу вернуться к ней каждый миг этой ночи, – лег навзничь на узкий диван и стал вспоминать глаза Лизы. Они не замедлили явиться и посмотрели на него сначала с потолка, но почти тут же спустились к самому его лицу и повисли над ним во тьме, и прямо ему в душу свежей влагой полился из этих глаз зелено-золотой весенний свет.
Автобус мог прийти, а мог и нет. Белая лента шоссе появлялась из-за черных елей, вилась поземкой, исчезала далеко на косогоре среди нависших туч, сливаясь с низким февральским небом.
Митя Огнев
смотрел на кулисы елок – туда, откуда мог появиться автобус, – и снег жесткой крупой сек его по глазам. Алиса Деготь смотрела вверх, на гору, в небо – туда уводила дорога, там лежал ее путь на свободу, – но почему-то снег тоже летел ей в лицо. Рядом стоял ее рюкзак, и она чуть опиралась на него, будто искала защиты: следуя старой примете, молодая женщина собрала туда все свое до последней ниточки, чтобы никогда, никогда уже не вернуться в эти дебри.Оба молчали. Все было сказано, и все было ясно. Настолько, что оба надеялись: эти минуты – последние, что они в этой жизни проводят вместе. И автобус придет. Надеялись так сильно, что даже не чувствовали ни холода, ни острых уколов февральской вьюги. Оба ждали одиночества – избавления, облегчения, покоя. Услышать наконец свой собственный голос, с собой поговорить и наедине с собой же – помолчать. Какое счастье, какая мучительная необходимость… Терпение иссякало. Напряжение росло.
Была ватная тишина – снег заглушал все. И вдруг бесшумно, словно призрак, он вынырнул из-за елей – не грузовик, не заблудшая в северных чащобах «Газель» – обычный рейсовый автобус. Митя вскрикнул. Алиса мгновенно обернулась.
Двери скрипнули, трудно складываясь на застывших петлях, Алиса быстро скользнула холодными губами по колючей Митиной щеке, оба что-то пробормотали – какая разница, что! Не важно…
И вот уж будто заяц скачет по дороге прочь и скрывается из виду вдалеке, вот уж черная мушка сливается с темным небом на горизонте…
Митя все стоял. Силы покинули его. Напряжение последних недель – с тех пор, как он увидел Алису в Третьяковке и пока не исчез автобус, – было слишком сильно.
Но теперь тихо покачивались над головой темные лапы елей, тихо сеял снег, даже ветер дул как-то молча. Тишина холодной ладонью гладила разгоряченный лоб, наполняла опустошенную душу, успокаивала расходившееся сердце.
Митя опустился прямо в снег, на сугроб у дороги. Сил не хватало даже на то, чтобы стоять.
– У меня уже есть привычка. Горячий шоколад и декаф во френч-прессе. Какой-то месяц назад – нет, меньше месяца, куда меньше – эти слова были бы… Ах, ну просто белибердой. Шарадой.
– Милая. Ты моя милая. Но иногда ты пьешь зеленый чай с марокканской мятой. И я никогда не знаю, что ты выберешь. От погоды это не зависит. От чего же?
– Мята, но почему марокканская? Чушь! – Я задумалась. Нет, это была не чушь. Все казалось таким важным. Все эти немногие детали новой жизни. Ее символы. Ее приметы. Ее материя.
Марокканская мята, декаф во френч-прессе, горячий шоколад… Мягкие кресла и запах кофе, меню и приветливо-улыбчивые официанты – корабль плывет по заснеженной зимней Москве, метель за стеклами. А здесь, внутри, – тепло, нет, жарко. Жизнь-праздник. Жизнь-карнавал. Стоит только ступить на борт…
– Если я чувствую себя парижанкой, то горячий шоколад. Знаешь, моя любимая актриса – Жирардо.
– А мята?
– Если мне кажется, что я лисица. Не думаю, что они как-то особенно относятся к мяте, ну, как кошки к валерьянке. Но мята – это лес. Опушка леса. Все нагрето солнцем, это запах лета. Или нет. Может, важно только слово «марокканская». Приглашение к путешествию. Свобода. Экзотика. Африка… Вот тогда зеленый чай с мятой.
Девушка в глухом переднике цвета запекшейся крови, словно в фартуке палача, поставила на крохотный круглый стол белую чашечку, над которой поднимался пар со сладостным запахом, и прозрачный бокал. Стенки его сейчас же покрылись туманным налетом. На поверхности льдинки тихо тренькали друг о друга и о холодное стекло.
«Вот она, моя новая жизнь, – подумала я. – Вся в этом. Горячий шоколад – и к нему вода со льдом. Огонь и лед. Адское пламя неправедной любви – и холод преисподней. В лед вмерз Люцифер, низвергнутый с небес. А простые грешники горят в пламени. Лед, верно, куда страшней».