Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Фотоаппарат

Туссен Жан-Филипп

Шрифт:

45) На следующий день я не выходил на улицу.

46) Когда я начал проводить дневные часы в ванной комнате, в этом не было никакого позерства (я совсем не стремился выпячивать эту свою склонность). Напротив, иногда я выходил за пивом на кухню или направлялся в свою комнату и смотрел в окно. Но в ванной я чувствовал себя лучше всего. Поначалу я читал, сидя в кресле, но потом мне захотелось лечь на спину, и я вытянулся в ванне.

47) Эдмондссон, вернувшись с работы, заходила ко мне и рассказывала, как прошел день и что за художники выставляются у них в галерее. Ее рана совсем зажила. Синяк на лбу, по-моему, только прибавлял ей шарма, но угрызения совести не позволяли мне напоминать ей о нем.

48) Я проводил весь день, лежа в ванне, и спокойно размышлял там, закрыв глаза, чувствуя ту волшебную уверенность, что придают только те мысли, которые нам нет нужды формулировать. Иногда ко мне вдруг заходила Эдмондссон, и я от неожиданности подпрыгивал в ванне (что ее ужасно веселило). Так однажды она влетела и, не успел я встать, повернулась ко мне и протянула два письма. Одно из них пришло из австрийского посольства.

49) Я спрашивал себя, стоит ли мне

идти на прием в австрийское посольство и чего мне от этого приема ждать? Сидя на краю ванны, я говорил Эдмондссон, что, может, и не вполне нормально жить в ванной в уединении, когда тебе двадцать семь лет, и скоро стукнет двадцать девять. Я должен рискнуть, сказал я, не подымая глаз и поглаживая эмаль ванны, рискнуть и пожертвовать спокойствием моей отстраненной жизни, ради. Я не закончил фразу.

50) На следующий день я вышел из ванной комнаты.

Телевидение

Я бросил смотреть телевизор. Внезапно, окончательно, все передачи, даже спорт. Я бросил смотреть его чуть более полугода назад, в конце июля, сразу после окончания Тур де Франс. В нашей берлинской квартире я, как все, спокойно просмотрел трансляцию последнего этапа гонки, завершившегося общим рывком по Елисейским Полям и победой узбека Абдужапарова, потом встал и выключил телевизор. Я хорошо помню движение — простое, ловкое, тысячу раз повторявшееся движение, — протянул руку, нажал кнопку, изображение вспыхнуло и исчезло. Все было кончено, телевизор я больше не смотрел никогда.

Он все еще стоит в гостиной, выключенный и заброшенный.

С тех пор я к нему не прикасался. Он, наверняка, еще работает — достаточно нажать кнопки и проверить. Это классический телевизор, черный и квадратный: стоит на полированной подставке, состоящей из столешницы и ножки в форме тонкой, не до конца раскрытой, словно в молчаливом упреке, книги. Экран чуть выпуклый, неопределенного цвета, глубокого, но неприятного, скорее, болотного.

Сбоку кнопки, наверху — большая антенна в виде латинской буквы «V», похожая на усы лангуста. А если вдруг придет в голову мысль окончательно от него избавиться, его можно, как лангуста, взять за эти усы и опустить в кипяток.

Этим летом я был в Берлине один. Делон, с которой мы вместе живем, уехала в Италию и взяла с собой обоих детей — моего сына и еще не рожденного младенца, девочку, скорее всего. Я и в самом деле думал, что это девочка, потому что гинеколог на ультразвуке не увидел члена (а отсутствие члена нередко означает девочку, объяснял я).

Телевизор не занимал много места в моей жизни. Нет, не много. В среднем, в день я сидел перед ним по часу — по два (может быть, даже меньше, но округляю в сторону увеличения, чтобы не льстить себе). Кроме важных спортивных соревнований, которые я смотрел с удовольствием, новостей и предвыборных дебатов, меня ничего не интересовало. Я никогда не смотрел кино, из принципа и из соображений удобства (как не имел обыкновения читать книг для слепых). Мне представлялось (вполне умозрительно, правда), что в любой момент я спокойно откажусь от телевизора, что специально отвыкать не придется, короче говоря, что я от него не завишу.

Я заметил, что мой образ жизни в последние месяцы слегка изменился. Днем я почти никуда не ходил, брился редко, не вылезал из уютного старого свитера и по три-четыре часа подряд смотрел телевизор, полулежа на диване, непринужденно, как кот на подстилке: босиком, рука на причинном месте. Уж какой есть, не взыщите. В этом году я сумел от начала и до конца просмотреть открытый чемпионат Франции по теннису. Сперва я следил за матчами нерегулярно, но ближе к финалу заинтересовался всерьез — так, по крайней мере, я представил дело Делон, объясняя, отчего целыми днями лежу перед телевизором. Обычно я сидел дома один, но случалось, в гостиной оказывалась домработница — с молчаливым негодованием она гладила мне рубашки. В самые неудачные дни трансляции начинались в полдень и заканчивались уже ближе к ночи. После них у меня звенело в ушах, подгибались колени, тошнило, болела спина и рябило в глазах. Я шел в душ и подолгу держал лицо под струей теплой воды. Остаток вечера проходил, как в тумане, и хоть мне в этом трудно признаться, но приходилось смириться с очевидным: в сорок лет я физически не мог выдержать пять сетов подряд.

В остальное время я бездельничал. Безделье, как я его понимаю, выражается в воздержании от непродуманных, вынужденных действий, поступков, совершаемых из лени или по привычке. Бездельничать — значит заниматься только существенным: думать, читать, слушать музыку, спать с женщиной, гулять, ходить в бассейн, собирать грибы. Как ни странно, безделье требует изрядной методичности, дисциплинированности, сосредоточенности, четкости мышления. Я теперь каждый день хожу в бассейн и проплываю по полкилометра со скоростью два километра в час — не Бог весть что, конечно: пятнадцать минут и двадцать раз туда-обратно либо восемьдесят раз за час. Впрочем, дело не в результатах. Я плаваю неспешно, как старая дама (разве что без шапочки), выбросив из головы все посторонние мысли, сосредоточившись на движении, стараюсь держать открытым рот и наблюдаю, как на поверхность с легкими хлопками выпрыгивает стайка пузырьков. Тело обтекает прозрачная подрагивающая жидкость; я неторопливо протягиваю руки и широким движением рассекаю голубизну, то сгибая ноги в коленях, то распрямляя, уверенно и ритмично, тогда как руки уже снова движутся вперед. Я настолько вошел во вкус купания, что собрался включить его в разряд главнейших наслаждений: до недавних пор оно не шло в сравнение с физической любовью — самой приятной деятельностью, на мой взгляд (за исключением работы мысли, разумеется). Я, в самом деле, очень привязан к занятиям любовью: здесь не стоит подробно обсуждать мой стиль — он, кстати, сродни, скорее, брассу с его спокойной чувственностью, чем неуравновешенному и напыщенному баттерфляю — важно, что совокупление приносит мне внутреннее равновесие, и когда я, расслабившись, лежу под свежей

простыней и засыпаю, на душе делается легко, а на лице вдруг проступает ухмылочка, в глазах мелькает этакий хитрый блеск. И ровно те же чувства испытываю я, купаясь: удовлетворение разливается по телу, докатывает до сознания и заставляет улыбаться.

Я вдруг понял, что безделье не оставляет мне времени на телевизор.

Нас уверяют, что по телевизору (вы, кстати, смотрите?) показывают реальный мир — это неверно. Мы видим картинку — очень знакомую, хорошо раскрашенную, двухмерную — она, конечно, выглядит правдивее, чем утонченная, далекая от бытового опыта картина художника. Но если искусство всегда старается охватить весь мир и понять его суть, то на телевидение реальность попадает, так сказать, по недосмотру, случайно, только потому, что техника ненароком улавливает ее. Однако ни в коем случае нельзя считать, что телевизионная картинка равнозначна действительности, на том только основании, что телевидение предлагает нам привычное и узнаваемое изображение реальности. Ведь если предположить, что для того, чтобы считаться реально существующей, реальность должна быть похожей на свое изображение, то нет никакого основания думать, что портрет юноши кисти великого мастера эпохи Возрождения отражает действительность хуже, чем видеокопия всемирно известного в своей стране комментатора, ведущего выпуск теленовостей.

Мир картины эпохи Возрождения — это иллюзия, созданная цветом, пигментом, маслом, трением щетки о холст, легкими мазками, кистью, рукой, отпечатком пальца на влажной поверхности растертой на льняном масле краски; когда видишь пред собой саму жизнь, плоть, волосы, драпировки, складки одежды; когда видишь живого человека со своей собственной историей — слабого, беззащитного, благородного, чувствительного, — и его взгляд… Сколько квадратных миллиметров краски понадобилось для того, чтобы пронести сквозь века всю силу этого взгляда? Вот эта иллюзия по самой природе своей отлична от той, что предлагает нам телевидение: механического результата работы бездушной техники.

Это лето я решил провести в Берлине и закончить книгу о Тициане Вечеллио. Меня долгие годы вдохновляла идея обширного исследования на тему: взаимоотношения искусства и политической власти. Постепенно я сосредоточился на шестнадцатом веке, Италии, а именно, на личностях Тициана Вечеллио и Карла V, точнее, на легендарной истории с кистью: Карл V якобы нагнулся и поднял кисть, выпавшую из руки мастера. «Кисть» — так я озаглавил свой труд. Я на год оставил преподавание в Университете и целиком посвятил себя книге. Одновременно я весьма кстати узнал о существовании частного фонда, который финансировал исследования в моей области, и отослал в Берлин на его адрес просьбу о стипендии и подробно описал цель моей работы, подчеркнув необходимость своей поездки в Аугсбург, город, где Карл V жил с 1530 до… уж не помню какого года (ужасная память на даты) и, главное, где Тициан написал самые известные портреты императора, например, большой конный портрет из музея Прадо, сидящего Карла из мюнхенской Пинакотеки, того самого, бледного и восторженного, с зажатой в руке перчаткой. Поездка в Аугсбург, без сомнения, могла бы очень помочь мне и обогатить мой труд, но я прекрасно понимал, что в моем исследовании, посвященном Тициану Вечеллио, не было ничего специфически немецкого, как я это представил в ловко составленном меморандуме, прилагавшемся к просьбе о стипендии; и что доехать до Аугсбурга из Парижа ничуть не труднее, чем из Берлина. Но стипендию я получил, и мы втроем поехали в Германию. В начале июля Делон поехала в Италию и увезла с собой обоих детей, одного на руках, другого — в животе (что очень практично, если приходится тащить одновременно такое количество сумочек и чемоданов); я проводил их в аэропорт, я тащил билеты. Хорошо помню себя в аэропорту: я иду к табло, поднимаю голову и некоторое время озабоченно сличаю билеты с надписью. Возвращаюсь к Делон — она сторожит тележку — и произношу (неплохо бы так же отчетливо вспомнить и остальные слова, сказанные тем летом в Берлине): двадцать восьмой терминал. Точно? — спросила Делон. Я немедленно усомнился в своей правоте. Нет, все-таки двадцать восьмой (я еще раз сходил к табло). Мы нежно поцеловались и у стойки номер двадцать восемь расстались: я ласково провел рукой по голове сына, по животу Делон под свитером и стал смотреть, как они удаляются сквозь низенькую триумфальную арку металлоискателя. До свидания, до свидания, махал ручкой мой сын, и тут слезы подступили к глазам (в этом весь я).

Вернувшись, я приступил к обустройству рабочего места (сесть за книгу предполагалось завтра с утра). Для начала я выдвинул ящики большого черного комода и разобрал бумаги, скопившиеся у меня за время жизни в Берлине. Нашлись старые письма, чеки, визитные карточки, монеты, черновые заметки для книги, использованные билеты на концерт и стопка вырезок из газет по-французски и по-английски — я складывал их, чтобы затем на досуге прочесть. Хорошо помню, как, сидя за столом, аккуратно работал ножницами, потом вставал, убирал вырезку в ящик, чтобы когда-нибудь в будущем выбросить или прочесть. Освободив комод, я принялся сортировать вырезки: закатал до локтя рукава старого уютного свитера, сел на пол по-турецки, рядом положил черный мешок для мусора. Вырезка вынималась из стопки, читалась (пришлось, что поделаешь); несколько раз архивный пыл обуревал меня так сильно, что я поднимался, брал со стола ручку и делал пометки, подчеркивал, вписывал дату, пока наконец листок не отправлялся в помойку: нетронутыми оставались самые ценные, избранные экземпляры, я предвкушал будущее неторопливое чтение — когда все уберу, их надо будет сложить на столик у кровати. Затем я подмел пол, открыл балконную дверь, чтобы проветрить кабинет, вытряс коврики и снял с кровати чемодан и папку с рисунками. Разобравшись с вещами, я поставил будильник на шесть сорок пять, напоследок еще раз окинул взглядом комнату — повсюду царил порядок: у компьютера лежала пачка чистых листов, на письменном столе книги и бумаги чинно дожидались, когда в них заглянут, — приготовления были закончены; я тихо прикрыл за собой дверь, дошел до гостиной, устроился на диване и включил телевизор.

Поделиться с друзьями: